— Господа, — возвысил голос Берштейн, и арочное эхо сдвоило звук. — Все это весьма увлекательно, однако нам пора идти. Верусик, вот тебе моя рука, почту за честь.
— Я в хостел, — виноватой скороговоркой сказала она. — Устала… Голова болит.
Любой на его месте стал бы настаивать, уговаривать — но не мудрый Берштейн; он понимающе кивнул, опуская руку, и Вера слабо улыбнулась в приливе благодарности.
— Не заблудишься?
— Я провожу, — вмешался Скуркис. — Начинайте без меня.
Машенька засмеялась:
— Там давно уже начали без нас.
Длинный арочный пролет миновали вместе, а затем пути разошлись в противоположных направлениях, и звонкая оркестровка голосов поэтической компании удалилась, растворяясь в скупых звуках притихшего к вечеру города. Где-то продребезжал трамвай, заплакал ребенок, за одним из окон, мимо которого они проходили, пробубнил что-то неуместный телевизор. Брусчатка под ногами усиливала до явственного ритмичного стука их со Скуркисом шаги. Внутри еще теплился остаточный жар со дна янтарной склянки, и прийти домой, и лечь спать… все хорошо.
— Ты тоже думаешь, что я ничтожество? — вдруг спросил Скуркис, и Вера чуть не вздрогнула. — В сорок пять лет горжусь знакомством с известным человеком… а чем же мне еще гордиться? Они, конечно, правы, Верочка. Ничтожество и есть.
— Что ты, Жора, — отозвалась на автомате, не в состоянии так быстро переключиться на другое, на серьезный, душевный и не нужный ей сейчас разговор. — Не говори так… у тебя хорошие стихи…
— Спасибо, родная. Вчера написал новое… Почитать?
— Конечно, с удовольствием послушаю.
Скуркис приободрился, расправил плечи, затем, наоборот, наклонился и начал читать вполголоса в десятке сантиметров от ее щеки. Вера слушала внимательно, честно; стихи у Скуркиса были сложные, полные многоступенчатых тропов, аллюзий и реминисценций, закольцованные странной рифмовкой, они с большим трудом воспринимались на слух — но она старалась. Через силу отгоняя от себя, словно приблудившуюся собаку, которую нельзя же вот так приручать!.. мысль о том, что настоящие живые стихи, при всем их бесконечном многообразии, простоте и прихотливости, классике и авангарде, на самом деле очень легко отличить от не-стихов.
То, что читал Скуркис, было изначально мертво. Но она запрещала себе признавать это. Вслушивалась. Искала красоту и смысл…
В конце концов, он же написал их. У него была потребность, и он смог — по-своему, по-мужски, поэтам-женщинам всегда непросто понять поэтов-мужчин… А я сегодня снова читала «Облако» и «Поэму о времени». Хорошие стихи. Но ведь «Поэме» пять, а «Облаку» уже почти восемь лет. А то, что было выстрадано и вымучено — неслучайные синонимы с обманчиво-противоположным смыслом — в последние месяцы перед фестивалем, не читала (и не буду читать!) никому…
Тем временем они вильнули в улочку, унизанную, будто старинное ожерелье черной яшмы, одинаковыми арочными проемами. Вера узнала место: хостел находился где-то здесь, в одном из них, но она ни за что не определила бы, где именно. Почувствовала прилив благодарности ко Скуркису, как раз умолкнувшему и после паузы буднично спросившему: «Ну как?» — и ответила почти искренне:
— Очень хорошо… Спасибо, Жора.
Они прошли сквозь длинную арку, спустились по нескольким узким лесенкам с рассохшимися точеными перилами. Хостел стоял пустой, за стойкой светилась настольная лампочка в потертом тканевом абажуре, но не было ни хозяйки, аккуратной лилововласой старушки, ни ее строгой дочери, ни смешливой внучки, обычно сменявших друг друга на посту. Постояльцев тоже не было. Все, кто тут сейчас жил, так или иначе имели отношение к фестивалю — и, видимо, не собирались возвращаться так рано.
Вера нащупала ключ (хорошо, что с собой, а то ведь чуть было не отдала Аглае), после короткой борьбы справилась с замком, включила свет и обернулась попрощаться со Скуркисом.
Но он вошел следом. Осмотрелся и сел на одну из трех кроватей, застеленных пестрыми этническими одеялами.
— Согрей, Верусик, чаю.
— Конечно, только… ты же опоздаешь. Ваши чтения уже почти час как…
— Плевать.
Она посмотрела недоуменно. Скуркис откинулся назад на Катиной, кажется, кровати, лопатками к толстому ковру на стене, и теперь полулежал, широко расставив колени.
— Я не пойду. Что за удовольствие читать перед жующими мальчиками и дефачками… и перед так называемыми коллегами, которые считают тебя ничтожеством. Ты одна меня понимаешь, Верочка. Иди сюда.
Обернулась с кипятильником в руках:
— Что?
— Иди ко мне.
Комната была совсем маленькая, тесная, шкатулка на три шага свободного пространства, и ему даже не пришлось вставать — так, приподняться чуть-чуть — чтобы поймать за локоть, дернуть, притянуть к себе; Вера едва удержала равновесие, сделала два невольных шага, кипятильник повис и закачался на проводе, как колокольчик. От Скуркиса душно пахло нестиранным с поезда свитером и сигаретным дымом. Он перехватил руку, приобнимая за талию, и Вера отшатнулась, пытаясь высвободиться, вырваться:
— Жора! Отпусти!
— Какая ты!.. Я понимаю — воспитание, порода. Но ты же сама хочешь, я же вижу… сама…
— Ты с ума сошел?!
— Перестань. Ну что ж ты…
Она отодрала от себя его пальцы, словно копошащихся волосатых морских животных, вскочила, отпрянула как можно дальше — к наглухо запертому окну, за которым с утра золотились на уровне глаз опавшие листья на брусчатке, а сейчас были только ее собственное отражение и невнятная мгла. А надо было наоборот, к двери, и сразу бежать, в хостеле же никого, звать на помощь бесполезно, боже мой, Жора Скуркис, мы же знакомы целую вечность, что за дикая ситуация, мне пятьдесят семь лет…