Глядя на меня, уточняет:
— У вас с ним одна фамилия?
— Обычно я отвечаю, что ничего не боюсь; это не бравада и не страх открыть слабое место, это правда. Я сам — ничего. Я боюсь только за детей.
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
Когда она прикрывала дверь, фигурная картонка «Не беспокоить» качнулась, словно часовой маятник, и еще раз, и чуть-чуть еще, постепенно затухая, увязая в стоячем времени. Но Вера все-таки коснулась картонки пальцем, останавливая малейший намек на движение, на шорох, на все, что могло выдать ее уход. Как будто бегство. Как если бы я скрывалась от кого-то или не расплатилась по счету.
Я и правда не расплатилась. Но Сережа, наверное, заплатил.
Коридор был полутемный и неожиданно длинный, на несколько дверей, а ей казалось, что вся гостиница — маленькая, компактная изнутри, как японская шкатулка. Противоположная стена была оклеена обоями с иероглифами и танцующими журавлями, одному из них отрезали голову и крыло, прерываясь на входной проем. Над проемом светилась маленькая лампочка.
Вера сделала шаг — и отпрянула от прошуршавшей мимо тени, отступила на шаг, почувствовав отведенным локтем гладкость двери; тихо, не надо резких движений, шагов, стуков. Разумеется, не было никакой тени, так, мой собственный блуждающий страх. Это всегда очень страшно: выйти из неподвижной вечности наружу, за дверь.
Первая ступенька негромко скрипнула под ногой. Вторая мягко спружинила под ковровым покрытием. На третью почему-то страшно было перенести всю свою тяжесть, и Вера щупала ее носком ноги, словно поверхность слишком холодной воды, в которую зачем-то надо войти.
Нужно. Необходимо. Граничное условие продолжения жизни.
Сережа все-таки позвал ее за собой. Поняв, что не сможет вернуться в остановленное время их счастья, придумал единственный выход: она должна его догнать. Сделать над собой нечеловеческое усилие — и сдвинуть свое время с мертвой точки, раскачать, словно маятник мертвых часов, заставив его снова отсчитывать секунды. Запустить пускай не вечный, но все же двигатель обычной человеческой жизни, сцепленный со временем.
И тогда, может быть, мы еще встретимся.
Вера сбежала по оставшимся шести ступенькам, будто и вправду нырнула в обжигающе-холодную воду, — такое случилось однажды на море: пришло течение, вода за одну ночь остыла почти на десять градусов, все в санатории об этом знали и никто не лез купаться, и мама запретила ей тоже, но она не поверила в такую невероятную несправедливость, — и перехватило дыхание, пронзило ледяным и острым, и оставалось только биться, колотить по воде руками и ногами, отчаянно пытаясь выплыть. Зацепила плечом дверной проем, запнувшись взглядом о тоже искалеченного, одноногого и однокрылого журавля. Вырвалась в холл и остановилась, хватая ртом воздух.
Здесь никого не было: только сдвинутые к стене ширмы, круглые пуфики, морские раковины на стойке ресепшна, за которым колебался воздух, как будто старался и все никак не мог оформиться в полноценного призрака, тень. В гостиничных холлах должны висеть часы, подумала Вера, непременно должны, ведь нужно отмечать поселение и отъезд постояльцев… В хостеле точно были часы, аутентичные, с танцующей фигуркой… И в административном корпусе нашего с мамой единственного на все времена санатория…
Никаких часов. Нигде.
Она пересекла холл, ступая неслышно, словно мимо кровати спящего. Возле выхода глянула через плечо: девичья тень за стойкой качнулась, полупрозрачная, почудившаяся, и в движении снова исчезла. Пискнул неуловимый для уха, запредельно-высокий ультразвук.
Вера вышла из гостиницы.
Город встретил пронизывающим холодом и плотной, материальной сыростью — дождь не шел, он был растворен в воздухе, нависал, как предупреждение, как дамоклов меч. Возможно, в остановленном времени оно иначе и не бывает; но я же вырвалась наружу? Или мое неподвижное время последовало за мной, словно шлейф, оболочка, сроднившаяся с кожей, герметичная, непроницаемая?..
И людей никаких не было, по крайней мере на первый взгляд; но что-то определенно шныряло вокруг, слишком быстрое, чтобы отследить и тем более разглядеть. Вера отважно шагнула из-под арки — и, конечно же, столкнулась, налетела на невидимую живую преграду, по этому случаю очертившую ненадолго зыбкие человеческие контуры и взорвавшуюся ультразвуковым стрекотом. Ничего. Такое со мной случается часто, они вечно подворачиваются под ноги — гораздо более быстрые, но слишком наглые и потому не маневренные люди, и потом самое вежливое, что можно от них услышать: «Бабка, не тормози!»… Лучше уж, неразборчиво, как если бы крутили на другой скорости диктофонную запись…
Не лучше.
Где-то по этим улицам ходит Сережа. Идет уверенно и быстро, у него масса дел, целей и встреч, его время бодро летит вперед; возможно, и даже скорее всего, он уже довершил и разрулил все, что хотел, и возвращается в гостиницу, не догадываясь, что ему туда больше нет хода… Впрочем, теперь, когда я ушла, все там стало как раньше, в обычном времени, общем для всех. Конечно, сначала мы разминемся, он увидит, что меня нет, и все поймет, и позвонит, и сам меня найдет. Главное — выйти из ступора, вернуться в одно с ним время.
Она пошла быстрее. Скорость-время-расстояние, они же взаимосвязаны, формула со школы, простенькая даже для меня, гуманитарной девочки, которая так и не выросла, так и не поняла ничего ни в физике, ни в жизни. За скорость зацепится время, и сдвинется, застучит шестеренками, пойдет вперед. Только бы не налететь ни на кого из идущих навстречу, вернее, только б они не налетели на меня, ползущую, наверное, еле-еле, почти неподвижную, — но они-то хотя бы меня видят. Я могу еще быстрее, вот так; бедная черепаха, задыхаясь, превозмогая колотье в боку, догоняет своего Ахилла.