Девчонка смотрела. Только-только начинала ждать, что же он скажет еще. Пройдет еще немало времени, прежде чем она почешется заволноваться, почему же он молчит.
Богдан исчез. Да, именно так это наверняка и выглядело с ее точки зрения: только что сидел тут, напротив — и внезапно пропал, выветрился, как не бывало. То ли она сморгнула, то ли на полсекунды отвела глаза к окну, то ли отвлеклась почесать прыщик на ноге, а ему хватило этого раскидистого отрезка времени, чтобы встать, не прощаясь, опереться ладонями на верхние полки, подтянуться, зависнуть, подобрать под себя ноги и вытянуться у себя на матрасе, к ноуту головой. Вот сейчас, наверное, ее глупые глазищи постепенно круглеют, а извилины начинают чуть-чуть шевелиться, соображая, куда он делся и как такое может быть. А мне пофиг. Я хочу спать.
Но спать он на самом деле не хотел и провалялся черт-те сколько, ворочаясь, как перевернутый на спину жук, пытаясь выбраться куда-нибудь в параллельное измерение из вязкой, засасывающей тоски. И медленно, будто надоедливые насекомые, роились вокруг формулы, издевательски простые и безумно красивые, и надо было поймать, записать, сделать великое открытие, да ладно, хоть какое-нибудь, на что я там в принципе способен, если, конечно… Скорость, время, расстояние. Такая стройная и непреложная взаимная зависимость между ними, которая вдруг — какое там вдруг, я понятия не имею, когда и как это произошло — взяла да и перестала быть…
Тетка-проводница выкрикивала противным голосом название его города, этот город Богдан, оказывается, всю жизнь ненавидел, а теперь еще и в ее заунывном исполнении, похожем на вой… Резко сел на полке, ударившись головой — плацкарта — похоже, приехали, а он проспал, и тетка орала что-то обидное лично ему, и до чего же противно, если с утра не успеваешь умыться и почистить зубы…
Не успеваю?.. Протормозил? Замедлился, как все?
Он шел по крытому перрону: нигде больше не видел, чтобы поезда останавливались под крышей, идиотская придумка; за спиной был тщательно уложенный рюкзак, а во рту — привкус зубной пасты и металлической поездной воды неизвестного состава, пить ее точно было нельзя и поэтому теперь хотелось пить. На столике в купе оставалась бутылка то ли девчонки, то ли мужика с другой полки, оба они проспали и лихорадочно собирали белье под вопли проводницы… А он, Богдан, конечно же, все успел. Единственное, не стал, хотя такая мысль мелькнула, глотать из чужой бутылки.
В утреннем городе было закрыто все. На вокзале тут не имелось ни кафе, ни какого-либо магазинчика, а соседние улицы, традиционно перерытые, с вывороченными баррикадами брусчатки, мирно дрыхли как минимум до девяти. Город стоял ирреальный, словно жилище привидений. Над крышами поднималось, зависая, солнце, в стоячем мареве обозначались стылые фиолетовые тени, перекрывая узкий проем улицы и полстены напротив, проявлялись стрельчатые силуэты башенок и шпилей… Как-то раз Ганькин хахаль-ботаник, то бишь архитектор, он не продержался при ней долго, рассказал, что во всем городе, наперекор имиджу, нет ни единого готического здания. Совсем другой стиль, и называется он каким-то насквозь искусственным свистящим словом, Богдан забыл.
Почему-то не было дождя.
Маршрутки уже ходили, вернее ползали, словно гигантские жуки с поврежденными лапками, легкая добыча людишек-муравьев, которые брали их штурмом, налезая копошащейся массой на конечной привокзальной остановке. Сонные, гудящие, замедленные; их ничего не стоило опередить, обойти, лавируя между телами, вскочить в салон, занять любое, лучшее место у окна, только было очень уж противно, и Богдан ждал, стоя в стороне, пока отойдет одна маршрутка, другая, третья… Потом решил пройтись пешком. У меня до начала занятий — кстати, как бы уточнить, будний ли сегодня день? — чертова прорва времени.
Город, когда-то казавшийся ему большим, сдулся бесславно, расстояние спасовало перед временем, и Богдан шел сквозь исторический центр, рассекая его, словно конек фигуриста — лед, и узкая оболочка своего времени, как желобок воды под лезвием конька, обособляла его ото всех и всего вокруг, задавая нужную скорость. Впрочем, не такую уж нужную, если разобраться. Он понятия не имел, куда все это девать, в чем смысл.
Даже его нескончаемая окраинная улица оказалась издевательски короткой. Богдан вошел в заплеванный подъезд своего дома — вонь от мусоропровода стояла сдержанная, терпимая — взбежал по лестнице, поискал по карманам ключ, обнаружившийся на самом дне рюкзака, помучился с замком, его уже лет пять как клинило, и надо было то налегать на дверь, то тянуть ее на себя, ловя единственное рабочее положение; клацнул, вошел. Все это время, он знал, за ним наблюдала в глазок сумасшедшая старуха из квартиры напротив, она почти никогда не покидала свой пост, и было смешно представить, что же она успела увидеть.
В квартире было сонно, мертво, тихо. Богдан бросил рюкзак на кровать, поставил заряжаться ноутбук. На столе стоял календарь-ежедневник, подарок школьных еще девчонок на прошлое двадцать третье февраля, Богдан ничего туда не записывал, но страницы переворачивал, просто ради того, чтобы упорядочить время… но в его отсутствие этого, разумеется, никто не делал, толку с того календаря. Телевизор стоял в родительской спальне, а врубать радио Богдан побоялся: ну его нафиг, всех перебудить.
Пошел на кухню и в коридоре столкнулся с Ганькой, разумеется, еще спящей, выползшей на автопилоте в туалет. Ганька посмотрела мутно, припоминая, кто он вообще такой; хотя с нее станется спозаранку закатить скандал на тему, где я шлялся, обреченно подумал Богдан. Где он шлялся, ей всегда было глубоко фиолетево — видимо, таким образом сестра выпускала наружу какие-то свои задавленные комплексы, вроде материнства, отложенного в долгий ящик: все подружки давно повыскакивали замуж и дефилировали с колясками, а Ганькины хахали, меняясь калейдскопно, не питали ничего похожего на серьезные намерения.