Представляю ее, рыжую, безо всего. На бреющем полете моего времени я мог бы раздеть ее догола так, что она и не поймет, как это произошло.
Но я ничего такого не делаю. Просто жду, профилактически переминаясь на месте и между делом размазывая двумя пальцами пролетающую муху или шмеля, пока они закончат и чего-нибудь решат. Вот тогда, через целую вечность пяти, или сколько им там надо, коммунальных минут, что-то решу для себя и я.
Одно знаю точно: я не замедлюсь. Ни на миг — пока это зависит от меня самого. Во всем Мире-коммуне просто не существует ничего, что могло бы сподвигнуть меня, перевесить, показаться — хоть на секунду, на мою секунду! — важнее и круче. Говоришь, на задворках оно типа есть у каждого, и будто они сами, добровольно замедляются по самое не могу?.. Нефиг свистеть, слышишь, да пошла ты со своей задницей. Даже на задворках не может быть таких идиотов, чтоб не понимали — как это.
Свое время.
— Трэш — это всегда игра. Не знаю, может быть, юные фикрайтеры ваяют такое на полном серьезе, а профессионалы всегда именно что играют в трэш. Игра на деньги или ради самой игры, по-разному. Хуже всего, когда вы встречаете трэш там, где совершенно на это не рассчитывали: у меня, например. Ясно же, что я не стану играть просто так, что тут какой-то подвох, фига в кармане. Очень может быть. Все равно не скажу.
(Из последнего интервью Андрея Марковича)
— Всегда, — сказал Бомж, и в его ответе сквозило легкое отвращение к неправильному слову, вынужденному, спровоцированному неадекватным вопросом, за который Андрею тут же стало стыдно. И это внутреннее «тут же» снова резануло, заставило прикусить язык. Все равно не сформулировать ни одного вопроса. Сопротивлялась сама грамматика, язык с его глаголами и наречиями. Может быть, я привыкну… когда-нибудь. Черт!..
— А вы недавно, я вижу, — Бомж кривился, словно у него болели зубы. — Вы еще помните, как оно… раньше.
— Помню, — неуверенно сказал Андрей.
Они шли по улице, под завязку запруженной временами. Его спутник шагал уверенно и ровно, размахивал руками, не заботясь о том, через сколько предметов и тел пролегает их траектория, а он, Андрей, то и дело приостанавливался, отставал на пару шагов и спешил догнать, ориентируясь на сивый хвост, ритмично вздрагивающий поверх шарфа, на еле заметную, но все-таки единственно настоящую тень. Хорошо, что мы уходим оттуда. От перевитой петлями арматуры, переплавленного стекла, разорванных и обугленных тел. Ничего не поделаешь и даже не поймешь, и потому нет смысла.
Вот только никак не получалось сбить фокус. Со всех сторон, и под ногами тоже, он видел трупы, трупы: зарубленных и застреленных, опухших от голода и разбившихся о брусчатку, в катафалках и посреди улицы, одетые и голые, окровавленные и полуразложившиеся, детские и женские, — повсюду. Трупов было гораздо больше, чем живых людей. И развалин, осколков, громоздящихся камней — больше, чем аккуратных строений, раз за разом поднимавшихся из руин, бережно реставрированных, но все же измененных, и потому двоящихся, троящихся, мерцающих, плывущих…
Зацепился взглядом, словно за спасительный обломок в воронке кораблекрушения, за фигуру Бомжа: с ним хотя бы можно говорить, он настоящий, он реальнее их всех. На вопрос об имени сморщился настолько брезгливо, что Андрей не решился его повторить, приходилось так и называть мысленно Бомжем, кличкой, ненастоящим словом, произошедшим из аббревиатуры; в безвременье у меня и без того сплошной конфликт с главным моим инструментом, с языком, со словами. Коричневая кофта, зеленый пояс, берет — одежда изношена настолько, что уже почти не маркирует время; но все-таки не средневековье и даже не позапрошлый век, прошлый максимум; или современник? Это было важно, иррационально важно.
— А вы не разве помните? В каком времени… до того, как?..
— На хрена мне?
— Ну, у людей обычно бывают воспоминания. Даже если это и не нужно.
— Воспоминания — прошлое. Время, — Бомж притормозил и развернулся, неожиданно оказавшись слишком близко, лицом к лицу, дыша навстречу щербатым ртом. — А у вас просто фантомные явления, иллюзия привязки. Пройдет.
Вытер губы, сплюнув глагол будущего времени. Развернулся, зашагал. Андрей повел бровями: неожиданная лексика. С ним определенно есть о чем поговорить. Он должен знать, должен помочь.
— Куда мы идем?
— Никуда. Это я для вас, вам же легче.
— Легче что?
— Привыкнуть. К безвременью.
— Думаете, я хочу привыкать?
Бомж остановился резко, так что Андрей чуть не въехал в его внезапную спину. Не оборачиваясь, пожал плечами:
— Не настаиваю.
И сел. Прямо на мертвого солдата в расстегнутой шинели, на голову убитой лошади, на спину дохлой собаки, на обломок раскуроченной машины, на бесформенный камень с виньеткой чьего-то герба… на изящную лавочку за столиком уличного кафе. Андрей сморгнул, пытаясь тоже настроиться, вычленить из калейдоскопа времен приемлемое, правильное, такое, чтобы спокойно присесть. Наслоения замерцали перед глазами, словно пиксели на плохом мониторе, брызнули слезы, закружилась голова.
— Зажмурьтесь, — посоветовал Бомж.
Андрей зажмурился.
— Вот видите. Нетрудно. Только привыкнуть. Если, конечно, передумаете и захотите.
Призрачная столешница не скрывала ни его собственных коленей, ни разбросанной брусчатки, ни осколков стекла, ни бурых пятен на камнях, ни скрюченных пальцев мертвой руки. Андрей пробно положил сверху ладонь, почувствовал гладкость полировки и фактуру маленькой скатерти, оперся локтями, налег всем телом… Столик постепенно терял прозрачность, становясь все более реальным, превалируя над вариантами других времен.