Кто-то обнимает меня сзади за плечи; взвиваюсь, печенье трескается в моих пальцах, не донесенное до рта, крошки сыплются на стол. Оборачиваюсь:
— Игар?!
Он смеется. Он садится на соседний стул, продолжая обнимать меня, склонившись голова к голове — а они смотрят нас нас, и белобородый старик, и рыжий верзила, и эта голая, с лиловыми волосами… пусть.
Кладу в рот последний кусочек печенья, оставшийся в руках. Жевать при всех немыслимо, но печенье мягкое и само тает на языке.
— Возьми еще, — предлагает Игар. — Тут все общее. Есть дома, куда люди приходят поесть. В другие — поспать… ага? — шею обдает его горячим смеющимся жаром.
Я помню. В один из таких, как ему показалось, домов он пытался затащить меня сразу, как только мы очутились… в Мире-коммуне, я запомнила, да. Но от этого не становится понятнее и легче. Взять с блюда еще одно печенье — под их взглядами, прикованными к нам, они все на нас смотрят, все, все! — я категорически не могу.
Игар подцепляет с соседнего блюда длинный ломоть хлеба, намазывает его чем-то желтым, наверное, сыром, получается точь-в-точь как у того старика с крошками в бороде. Руки Игара все еще подрагивают: не знаю, все ли это видят или только я одна. Встречаюсь глазами с гологрудой девушкой, она улыбается, мелькает что-то недожеванное у нее во рту… и тут Игар с размаху запечатывает меня своим бутербродом. Машинально откусываю, давлюсь, сгибаюсь пополам от кашля, неостановимого, со слезами. Судорожно отпиваю из кружки, поданной Игаром, и снова кашляю, и пью, и становится все равно.
— Зато смотри, насколько они все разные, — шепчет в шею Игар, пока я уже почти равнодушно доедаю хлеб и, наконец ощутив голод, тянусь за печеньем. — Ты удивлена? Ведь про плебс-квартал рассказывают, что у них тут сплошная уравниловка. А?
Я не удивлена, я вообще об этом не думала, то есть думала, но не так, мне совершенно все равно сейчас, что рассказывают где-то о плебс-квартале. Но киваю с непонятным мне самой, но, наверное, выражающим согласие звуком.
— А знаешь почему? Потому что истинная индивидуальность человека не в том, чем он владеет и распоряжается, а в том, какой он сам. Мы в наших норах, в хроносах и личных пространствах, давно перестали обращать на себя внимание и сами не заметили, как потеряли что-то похожее на лицо. Нет, как раз ты у меня лучше всех…
Почему-то вспоминаю Маргариту. Даже она, с ее золотыми искрами, бегущими по хроносу, бледновато выглядела бы здесь. Но вообще, по большому счету, они те же тусовщики — понятно, что Игару это близко, он и сам такой. Никакой разницы, ни малейшей.
Пытаюсь себя в этом убедить.
Игар говорит что-то еще. Говорит и говорит, плавно поднимаясь с жаркого полушепота на сбивчивый полуголос, а я уже потеряла нить, если она там вообще была, если он не просто сотрясает воздух, забалтывая свой страх, создавая вокруг нас двоих автономное поле нашего отдельного разговора, жалкую подмену хроноса в чужом Всеобщем пространстве.
— …никому ничего. Они берут все, что им надо или чего хочется на данный момент, а потом оставляют и идут дальше. Люди не ассоциируют себя с вещами, понимаешь? Ирма, ведь еще немного, и ты срослась бы со своими цветами, они заняли бы в тебе больше места, чем ты сама…
— Цветы — не вещи.
— Да какая разница? Цветы — пример, первое, что мне пришло в голову…
Он уже говорит так громко, что все его слышат. Но никто, кажется, не слушает. Их пристальные взгляды, обращенные на нас со всех сторон я, оказывается, тоже себе придумала, как и неотличимость друг от друга и хаос на столе. Нет, они все заняты чем-то своим: большинство самозабвенно жует, и смотреть на это все-таки противно, кто-то негромко неразборчиво болтает, а юноша с серебряными ресницами и гологрудая девушка, синхронно повернувшись друг к другу, начинают целоваться… Как будто для этого нет специальных мест.
Тусовщики гораздо более любопытны. Но тусовщики затем и выходят во Всеобщее пространство, чтобы показывать себя и разглядывать друг друга, а эти, в плебс-квартале, то есть Мире-коммуне — кстати, звучит не лучше, — они всегда так живут.
— Ты пойми самое главное, Ирма. Когда тебе ничего не принадлежит, ты тоже не принадлежишь никому.
— Я и так никому не принадлежу.
Его смешок щекочет шею:
— Рассказывай. Ты просто никогда не задумывалась об этом. Ты, моя маленькая, принадлежишь нашей любимой энергофинансовой системе, эквокоординаторам, сетевым провайдерам, программистам, например, мне, что само по себе неплохо, и я уже молчу про твоего шефа, как его…
— Ормос.
— Плевать. И своим любимым цветам, и шмоткам, и дискам, что там у тебя еще?.. Подожди, забыл основное. Ты вся, целиком и полностью, от макушки до пят, вкалывая на него всю жизнь и не мысля себя иначе, принадлежишь своему хроносу. Принадлежала. Раньше.
— А…
— А они, — он делает широкий жест, и никто не обращает внимания, — свободны. У них нет ничего своего, только они сами. Понимаешь? Сами. Принадлежат. Себе.
И пускай. Теперь, стряхнув насколько возможно страх, я не понимаю одного: зачем здесь я?.. И зря Игар напомнил про цветы.
Пара напротив целуется все жарче, рука парня с серебряными же ногтями бродит по смуглому плечу среди прядей лиловых волос, падающих занавесом, свозь который видно пунктиром, как его другая рука нашла и мнет голую грудь. Смотреть на это нельзя, но я не могу заставить себя отвернуться, не могу даже опустить глаз. И очень отвлеченно, одним обнаженным, прозрачным разумом понимаю, что рука Игара вот точно так же, зеркально и чуть-чуть пародийно поглаживает сейчас мое плечо.