— Я — нет.
— Напрасно, — приглушенный голос совершенно не мешал дуэту Машеньки и Миши с вкраплениями реплик Скуркиса. — Когда люди говорят о погоде, это замечательно. Это значит, что им все равно, о чем говорить, зато доставляет наслаждение сам процесс.
— Наслаждение?
Она не собиралась иронизировать, поощряя его на дальнейший разговор. Вырвалось; Вера прикусила изнутри губу. Полтороцкий представлял собою ненавистную ей с юности породу самовлюбленных самцов, обласканных во всех сферах жизни и тем парадоксальнее зависимых от необходимости ежечасно распускать перед кем-то перья. Девочка ушла, и поскольку к Машеньке при живом Мише не подступиться, он пытается теперь обаять меня. Еще пару минут, и полезет с объятиями, подумала она с тоской. Долго ли еще ждать Берштейна?
Взглянула на часы, попутно скользнув взглядом по программке: чтобы увидеть в ней что-то актуальное, уже надо переворачивать страницу. Берштейн, впрочем, должен подойти совсем скоро…
— Конечно. Посмотрите на них.
Она посмотрела. Только посмотрела, позабыв подключить звук.
Скуркис бурно жестикулировал, рассказывая что-то специфически, интимно, не для всех смешное, и Машенька смеялась, по-девичьи запрокинув подбородок, и Красоткин хохотал тоже, громадной ладонью охватывая ее маленькое плечо, и все вместе они составляли идеальный треугольник, жесткую фигуру, самодостаточную и нерушимую, сыгранный и слаженный ансамбль. Прорезался звук: скрипка, ударные, контрабас — и никаких осмысленных слов. Маркович сидел рядом посторонним и не слишком-то нужным наблюдателем, к которому уже не оборачивались, не обращались. Не говоря о Полтороцком и о ней самой.
— Они остановили время, — заговорщически прошептал актер. — Вы же слышали, Вера, сто раз слышали эту расхожую, пошлую поговорку, которая когда-то была гениальной поэтической строкой: остановись, мгновенье, ты прекрасно?.. А теперь посмотрите, полюбуйтесь, как это делается. Наше с вами время идет, вы вон нервничаете, я же вижу, — а у них стоит. У них получилось, поскольку они счастливы. И соответственно наоборот.
— Наоборот?
— Ну да. Счастливые часов не наблюдают. Тоже заезжено будь здоров, но ведь правда.
Он расправил плечи, довольный собой; скользкий дизайнерский галстук заерзал, как рыба, между перекосившимися лацканами пиджака. Актер Актерыч, возведенный в квадрат депутатским мандатом. Вера никак не могла припомнить его известного всей стране отчества.
Тем временем Миша Красоткин, отпустив Машеньку, говорил по телефону, кажется, объяснял кому-то, где именно они сидят и как сюда дойти, — Берштейну? Вера прислушалась, усилием воли заставляя себя подключиться к бесконечно далекой звуковой дорожке, и, кажется, уловила в трубке совсем уже космически отдаленное берштейновское стаккато.
— Если мы с вами сейчас убежим, они даже не заметят, — прозвучал, по контрасту, мягко и совсем близко Полтороцкий. — Спорим, га?
Все в нем было рассчитано, отрепетировано тысячу раз, включая это якобы простонародное гортанное «га», сто тысяч раз он уводил вот так из-за стола понравившуюся женщину, а за отсутствием выбора — любую, просто по привычке, чтобы не терять формы; с тем же фатальным автоматизмом он, наверное, бегает или распевается по утрам. Вера едва удержала на подходе к лицу брезгливую гримасу. Заговорить с Машенькой, или, может, спросить Красоткина, Берштейн ли это звонит и скоро ли он подойдет… Она вдруг напоролась на отсутствующий взгляд Скуркиса и опустила глаза.
— Решайтесь, Вера. Смотрите, Андрюха уже проделал этот фокус.
— Где?
Она изумленно обернулась, досадуя на себя за вырвавшийся дурацкий вопрос — и действительно увидела пустой стул там, где только что сидел, молча наблюдая за остальными, знаменитый писатель Андрей Маркович.
— У него автограф-сессия, — пояснил Полтороцкий. — То есть, кажется, две. У Андрея здесь работа, он не может позволить себе остановиться… и даже замедлиться слегка. Не то что мы с тобой.
— Не помню, чтоб мы с вами переходили на ты.
Сказала — и поморщилась внутренне от собственного тона, от манерной фальши, не то чиновной, не то учительской: я же поэт, я живу в мире творческих людей, где на «ты» друг с другом все, где не имеют значения глупые формальности и какие-либо табели о рангах, за исключением поэтического мастерства. Но он был — чужой, случайный, пришлый, и он снова нависал чересчур близко, щекоча театральным шепотом ухо и шею. Захотелось пересесть на один из освободившихся стульев; Вера чуть было так и не сделала и содрогнулась, представив себе со стороны эту пошло-водевильную мизансцену.
— И я не помню. Но успеем еще, куда нам спешить?
— Сейчас придет, — сказал Красоткин, опуская трубу.
Вера не сразу поняла, что он о Берштейне — и, главное, что лишь теперь закончил разговор.
— Посмотрим-посмотрим, — сказал Скуркис. — Знаете историю, как Берштейн заблудился в аббатстве?
— В аббатстве?
— Берштейн? — точно в терцию удивились Маша с Красоткиным, и рассмеялись, переглянувшись.
— В Эдинбурге, на фестивале. Андрей там тоже был, не даст совра… — он заметил отсутствие Марковича, и подавился окончанием, и мгновенно сделал вид, будто ничего не произошло, и было в этом что-то невыразимо пошлое и стыдное. — Так вот. С утра чтения с шотландцами, а после обеда экскурсионная программа, имели мы ее в виду, и вот тогда Берштейн…
— Ты видишь? — сказал, поднимаясь, Полтороцкий; теперь уже в полный голос, но все равно никто, кроме Веры, его не услышал, не обернулся. — Идем отсюда.