Закончив «Поэму о времени», она замолчала, давая настоящим, чутким и близким, давно уже не чужим людям в зале после момента тишины вступить с аплодисментами. Читать Вера могла бесконечно долго, не заглядывая ни в какие бумажки — как можно не помнить собственные стихи? — и почти не уставая горлом; правда, в последние годы голос все-таки сбоил, садился, но уже потом, на следующий день. Однако пора было сказать о сборнике и дать слово девочкам. Они несколько месяцев готовились к презентации (Вера и терпеть не могла, и все-таки парадоксально любила это чересчур деловое, претенциозное и вместе с тем по-античному звучное слово) здесь, на фестивале, куда съезжаются все.
— Спасибо. А теперь я хочу сделать небольшое объявление. Несколько месяцев назад мы как-то сидели в кафе с замечательными поэтессами…
Она сказала «поэтессами», и это был крупный прокол, многие девочки — Аглая, например, точно, вот она оскорбленно вскинула голову и ресницы — обижались, когда их называли этим легковесным словом, какая еще «поэтесса», единственно и только «поэт». Вера знала и помнила, и отдельно столбила в памяти этот момент, чтобы не сделать ошибки — но в ту самую секунду она заметила, как огромный Миша Красоткин делает ей какие-то знаки из задних рядов. Отвлеклась, оговорилась. Говорить со сцены у нее всю жизнь получалось намного хуже, чем читать стихи, и она старалась этого избегать; но сборник, но девочки… Снова задрожали руки, и граненая бусина стала скользкой между стиснутыми подушечками пальцев.
Исправила ошибку, назвала имена, рассказала об их идее, потрясающей идее поэтического сборника с авторскими фото самого Романа Коваля и с Леночкиной графикой, в твердой обложке и на хорошей бумаге, под который оставалось только найти финансирование, потому что нереально же издать такое на деньги поэтов-участниц... О деньгах Вера говорить совсем не умела, и думать тоже, и понятия не имела, где и как их искать — и теперь, стоя на сцене, поняла, что и заводить этот разговор на публике, наверное, не стоило, глупо все получилось, гораздо лучше было бы просто почитать стихи.
Красоткин поднял руку на уровень груди и пошевелил пальцами, будто изображая идущего человечка. Маленькая седовласая Машенька уже встала, их головы наконец-то оказались вровень. Перед тем как подняться во весь свой громадный, даже будучи согнутым в три погибели, рост, Миша сделал зовущий жест — будто подгреб к себе воздух лопатой ладони.
После их ухода в зале стало словно вполовину меньше народу. Вера дрогнувшим напоследок голосом объявила Танино имя и спустилась со сцены. Присела в кресло на краю первого ряда и приготовилась слушать. На Танины стихи, слишком звонкие, звучные, как оптимистичный музыкальный инструмент вроде литавр или пионерского горна, ей нужно было настроиться, собраться, повысить внутренний шумовой порог.
Машинально глянула налево, к выходу. И увидела в дверном проеме загребающую воздух лопату красоткинской руки.
Таня дрожащими пальцами раскрыла сборничек, поднесла его вплотную к лицу, закрыв себя собой же давних прекрасных лет, и начала читать.
Прикусив губу — как неудобно — Вера на цыпочках вышла.
В холле ждали и Миша с Машенькой, и Скуркис, и Берштейн, — когда они все успели выйти?.. и как? — видимо, сообразила Вера, позади имелась еще одна дверь. Таня наверняка видела, а ведь очень тяжело читать, когда кто-нибудь выходит из зала…
Укоризненно посмотрела на них. Скуркис уже сунул в заросли бороды сигарету, без которой не мог выдержать больше четверти часа, Берштейн галантно подавал Машеньке плащ, а Миша Красоткин улыбнулся одной из неотразимейших своих улыбок, похожих на густой березовый лес:
— Верусик! Давай одевайся. Мы идем отмечать… ну-ка, угадай что?
— Миша! Девочки читают. Я не могу, идите сами.
— Угадывай-угадывай, — бросил Берштейн.
За дверью победно взвился высокой трелью горна Танин голос — и стало тихо, затем поплескались, как потревоженная вода в ванне, редкие аплодисменты. Дальше у нас Аглая, надо вернуться, объявить…
— Мальчики, я побежала, счастливо вам отпра…
Зазвучал низкий, с хрипотцой, голос Аглаи; и в тот же миг Вера запнулась, потому что вспомнила и поняла.
— Без тебя отчитают, — невнятно, сквозь сигарету, проговорил Скуркис. — Пошли, именинница. Сколько тебе стукнуло?
— Скуркис, ты скотина, — сказала Машенька, — ты циник и грубое животное, женщинам таких вопросов не задают.
— Семнадцать! — возгласил Красоткин. — Верусику всегда семнадцать. Пошли!
— Неудобно, — она еще пыталась сопротивляться. — Я к вам потом… дослушаю и подойду…
— Мы идем в «Склянку», — сказал Берштейн. — Самое аутентичное заведение в этом городе. А «Склянку» невозможно найти. Она открывается только тем, кого зовет сама.
— Неужели ты слышишь голос?
— Нет, Машенька, но мне показали дорогу.
Конечно, я должна была остаться, думала Вера, это ужасно, как я потом посмотрю в глаза девочкам, только самые невежливые люди уходят, едва отчитав свое, кто ж еще будет слушать поэтов, если не товарищи по цеху? Самоуничижительные мысли слипались в цепочку, ритмически синхронную с цепочкой огней посреди проспекта; присмотревшись, Вера поняла, что это маленькие декоративные деревья, оплетенные гирляндами, как красиво… В этом городе она была впервые. А Берштейн и Красоткин с Машенькой ездили каждый год и ее звали уже много раз: ну что ты, это же тот самый фестиваль, сюда едут ВСЕ — именно так, с нажимом, одними заглавными буквами.